Деятельная любовь – основа жизненного поведения, нравственный стержень героев Бориса Екимова. Борис Екимов и «Живая душа»

Подписаться
Вступай в сообщество «tvmoon.ru»!
ВКонтакте:

А. Горловский

Помнится, на страницах литературного еженедельника только отшумел долгий разговор, участники которого подробно и обстоятельно объясняли друг другу, почему перевелись хорошие рассказы: и непрестижны они (критики не замечают), и не скажешь в рассказе многого (пространство невелико), и, наконец, мало платят за них... Именно в этот момент и появился рассказ Бориса Екимова «Холюшино подворье», вызвавший серьезную дискуссию в «Литературное обозрении», в которой приняли участие и критики, и очеркисты, и прозаики, и экономисты, и социологи. Таким емким оказалось «малое пространство» рассказа.

Чем же привлекает Екимов? Что выделяет его рассказы в потоке современной прозы? Вышедшие недавно одна за другой его книги дали новый материал для раздумий и о самом писателе.

Пишет он преимущественно о жизни сельской, которую знает до мелочей и которую любит, «болеет» за нее. Но о селе и его проблемах за последние два десятилетия написано столько талантливого, яркого, глубокого, что вряд ли объяснишь успех писателя одной только темой. Тем более, что сама по себе тема в литературе, как известно, немногое значит, разве что может привлечь поначалу. Нет, не в теме, по-видимому, «секрет» Бориса Екимова.

Тогда, может быть, дело в характерах, то ли по-своему увиденных, то ли впервые читателю представленных, как, например, те, за которыми навсегда закрепилось определение - шукшинские?

Есть, есть у Екимова подобного типа герои. Например, шофер Федор Чинегин, впервые на больничной койке задумавшийся над этой «простой» и «очевидной» жизнью: почему из махоньких и на вид одинаковых семечек разные деревья вырастают? И в конце концов решающий поехать за границу по туристской путевке, чтобы, проникнув на некую международную конференцию, ска­ать там «пару ласковых»: «Я понимаю, государства разные. Мы вроде при социализме. У других - капитализм. Ну, и что из этого? Война-то, война-то зачем? Кому чего мы докажем?..» («Болезнь»). Так и слышится интонация незабвенного Егора Прокудина!

Но и Матвей Яшкин из рассказа «Стенькин курган», и Федор Чинегин, и Митька Амочаев, устыдившийся собственной нечестности и задаром напоивший хуторских мужиков водкой, предназначенной для спекуляции («Бизнес»), и Николай Каничев, два дня не слезающий с крыши, чтобы точно подсчитать, сколько машин порожняком гоняют («Эксперимент»), - воспринимаются скорее как вариации все тех же шукшинских «чудиков», а не как открытие самого Екимова. Это скорее следы литературного ученичества, удачного, интересного, нужного; у хорошего мастера, а все же ученичества.

Настоящие екимовские герои - кропотливо хлопочущий по своему хозяйству Варфоломей Максимович Вихлянцев - Холюша; немногословный, работящий и заботливый тракторист Тарасов; безотказный работяга Николай Скуридин... Или - совершенно полярные им бывший шофер Николай, которого все больше засасывает «водочка»...

Они, правда, тоже знакомые, столько о них писано-переписано в русской литературе. Но Б. Екимов сумел показать эти характеры в современных условиях, и они запоминаются. Не особыми чертами своими, а проявлением этих черт, объяснением их, той ситуацией, в которой они изображены.

Так, может быть, в ситуации и таится разгадка екимовского «секрета»? В увлекательности сюжета, в неожиданности фабулы...

Увы, и это предположение мало что проясняет. Что, в самом деле, интересного в истории непослушного пятиклассника, который выбросил портфель свой в форточку, чтобы отец не мог показать дяде Коле его дневник с двойками («Что скажет кум Николай»)? Или в том, как пришел Петр Гуреев с больным зубом в больницу, да так с больным и ушел, потому что не дождался врача к назначенному часу (рассказ «Зуб»)? А чем заинтересуют читателя и вовсе бессюжетные истории трех старых женщин, одна из которых никак не может понять, что пенсии ей не положено, так как не выработала она необходимого трудового стажа, а вот ходит, надоедает людям; другая - по старости все добро раздает всем, даже яблочки зеленые, еще не «поспевшие, огород свой поливает как заведенная; а третья - напротив, стала с возрастом прижимиста, даже сметану к борщу родному сыну и внуку и то жалеет?.. («Старые люди»).

Да подобных-то историй, наверное, немало в памяти каждого читателя. А вот читаются же. Интереснее самого увлекательного детектива, тогда как детективные эпизоды повести «Частное расследование» откровенно неинтересны.

Однозначные ответы в искусстве, как и в жизни, чаще всего обманчивы: вряд ли объяснишь серьезное явление одной какой-либо причиной.

Это очень важно, что писатель любит будничную, простую жизнь саму по себе, со всеми ее мелочами, подробностями, порой даже несуразными, и не скупится на них в отличие от иных авторов, которые как поставят перед собой ту или иную идейно-тематическую задачу, так уж и не сворачивают с узкой сюжетной дорожки ни на миллиметр в сторону. Что же касается Екимова, то вот рассказывает он о трактористе Тарасове, которого поймали, что называется, с поличным в тот самый момент, когда воровал он солому с колхозных полей. Это уж потом мы узнаем, что солому он вовсе не воровал, а подкармливал ею голодающий молодняк на межколхозной ферме («Тарасов», в журнальном варианте - «Сено-солома»), а пока - почти детективное стремительное начало.

Как-то будет разворачиваться действие? Что случится с героем? Но автор, словно бы позабыв о сюжете, начинает подробно описывать хозяйство Тарасова и то, как кормит его жена новорожденных козлят, дословно передает ее рассказ о том, как приходили нынче цыганки на хутор «с хорошей тюлью и гардинами. Просили по тридцать рублей за метр. Раиса денег пожалела - несусветная цена, а вот жена управляющего на платок выменяла. Придорожилась, конечно, да где еще взять».

Ну, скажите, зачем в этом рассказе цыганки, да еще эти цены на тюль? Прием искусного рассказчика, чтобы больше подогреть наш интерес нарочитым замедлением? Нисколько. Это сама жизнь, в которой живет герой, которая незаметно, исподволь определяет те обстоятельства, в которых ему жить, и его поведение. Так незаметно вступают в повествование такие детали и подробности, которые не только дают материал для раздумий о поведении героев, но и переводят рассказ из детективного жанра в философское размышление о жизни.

В самом деле, о чем рассказ - о раскрытом преступлении? О причинах, толкающих порой честного человека на нарушение законов? Нет, он глубже - о несовместимости двух принципиально разных подходов к жизни: трудового, человеческого, для которого важнее всего и дороже всего живая душа, чистая совесть перед самим собой, - и иного, нечеловеческого, для которого нет ни живого, ни мертвого, лишь одни отвлеченности то ли в виде цифр, то ли в виде показного достатка, то ли просто удовлетворение собственного властолюбия и самолюбия. Рано или поздно должны они схлестнуться.

Отобрав у Тарасова ключи от трактора, председатель торжествующе смеется ему в спину: «Хозя-аин...». Для него это слово сочетается прежде всего с властью: у кого власть, тот и хозяин. Но читатель-то чувствует, понимает, что хозяин в этом рассказе один - Тарасов. У него, к сожалению, нет власти. И все-таки настоящий хозяин - он. По праву труда своего. По праву любви ко всему живому, будь то дети, бессловесные телки или просто верба. Живое свято.

«Живая душа» - так и назвал Екимов один из последних рассказов, опубликованных в июньской книжке «Нашего современника», и это название довольно точно определяет позицию самого писателя, все творчество которого - в защиту живого, в защиту жизни.

Он со вкусом передает эти «подробности» жизни, потому что хочется ему заразить читателя своей влюбленностью в нее. И в этом отношении ему, наверное, очень близки должны быть слова Л. Толстого о задаче искусства научить «полюблять жизнь». И хотя в его рассказах очень много достоверных мелочей быта, к так называемым «бытописателям» его не отнесешь никак.

Любопытно: в рассказах Екимова много тяжелого, трудного, словом, всяческого жизненного зла, а вот людей злых, таких, чтобы выплеснулась на них ненависть писателя, почитай что и нет. Даже несимпатичный в общем-то, способный на подлость «дядя Шура», редактор районной газеты (повесть «Частное расследование»), или самодовольный и эгоистичный Николай, все более опускающийся на дно («Мой товарищ Николай»), вызывают скорее жалость, чем ненависть: тоже ведь «души живые». Но главное, пожалуй, в другом: зло в этих людях неорганично, оно в чем-то ином существует, вселяясь в людей ослабленных, вроде как вирус, на время, на определенную ситуацию. А писатель хочет нацелить ненависть читателя не на этих временных «бациллоносителей» - на само зло.

Показателен в этом смысле рассказ «Чапурин и Сапов». Событий, происходящих в нем, другому автору хватило бы не на один рассказ: сначала среди бела дня на хуторе раздаются выстрелы - оказывается, двадцатипятилетний Юрка Сапов затеял охоту на голубей; в конце рассказа он же с дружком забивает до смерти жеребую кобылу. А у Екимова эти события - всего лишь дополнительные эпизоды, обрамляющие главное содержание рассказа, - разговор между героями.

Не странно ли - в таком динамичном жанре, как рассказ, выразительные действия превратить в «обрамление», сделав центром просто разговор? Для Екимова не странно. Если в рассказе «Чапурин и Сапов» обрезать начало и конец, то есть действие, думаю, сам рассказ пострадает мало: главное останется незатронутым. Что же представляет собой это главное?

Юрка Сапов стрелял голубей, потому что «жрать нечего»: мяса колхоз ему не выписывал, кур тоже... Однако дело не в колхозе - просто Сапов сам лодырь. Кур у него клещи одолели, а бороться с клещами Сапов не хочет, коз и корову он и сам не держит: «Ну ее. С ней мороки: коси да вози. Сено да солому. Да убирай. Молока не захочешь»... Дома - «закопченная печь, черные стены «и потолок, сроду немытые окна»...

И вот идет управляющий колхозным отделением Чапурин к Сапову, чтобы поговорить. И такой хороший разговор у них получается, что сам Чапурин даже чувствует что-то вроде умиления: «на душе было легко и светло, словно пришла какая-то нечаянная радость». А всего-то и было сказано, что надо кончать такую жизнь: курятник промыть соляркой и заново обмазать, а кур колхоз выпишет, и с коровой поможет - лишь немного своего труда приложить. Такое хорошее настроение у Чапурина после разговора, что, придя домой, он велит жене, чтобы та отложила из их запасов сальца да банок с вареньем для Саповых.

А Сапов, поставив тем временем голубей вариться, тоже размышляет: «Чего управляющему надо? Что-то крутит он... Пришел, не шумел... Юрка да Юрка...» И было, было в разговоре что-то сердечное. И это тоже непонятно, непривычно. Может, выпил он и пришел побазарить, как говорится. Но вроде не пахло». Вот и поговорили! Словно бы на разных языках.

Так о чем рассказ? О том, что люди на разных языках говорят и только сами себя слышат? Ведь вот убежден Чапурин, что после этого разговора непременно переменится Юрка; даже на жену прикрикнул, когда та усомнилась в этом.

Что ж, можно прочитать рассказ и так. Можно даже добавить, что писатель - за внимательное и доброе отношение к заблудшим, что, отнесись тот же Чапурин повнимательнее к Юрке, когда было тому лет семнадцать-восемнадцать, может, он и в самом деле иным человеком стал бы. И сердечный разговор не вызывал бы в нем подозрительности... Можно, можно и так понять рассказ.

Только не окажемся ли мы, рассуждая таким образом, похожими на тех «добреньких дядей», высмеянных и переосмеянных нашей сатирой, которые все норовят переложить вины отъявленных негодяев на коллективы, «недовоспитавшие» их в свое время? И не бросим ли мы подобным «прочтением» тень на самого писателя, будто бы уравнявшего вовсе не схожих людей?

Нет, Екимов в своих характеристиках совершенно определенен: Сапов и дружок его Петро - действительно, вконец разложившиеся «люмпены», для которых ничего святого не осталось, кроме выпивки да жеребячьих развлечений, а управляющий Чапурин, пусть и не очень тонкий психолог и до одури замотан хозяйственными заботами, но человек долга, да и душевный...

Все так. Но почему же не фельетон написал писатель о разгильдяях, догулявшихся до убийства лошади? Не статью публицистическую, гневную и страстную? Почему в его рассказе проступает желание понять (да, да, именно понять!) Юрку Сапова? Да потому, что важно понять, какая жизненная беда довела его до жизни праздной, расхристанной, непутевой?

Вот почему центром рассказа становится не преступление, совершенное Саповым, а разговор его с управляющим. Есть что-то важное в этом разговоре, объясняющее то, что случилось в дальнейшем.

Давайте «прокрутим» заново этот разговор. Как и в чем убеждает сорокапетний управляющий молодого своего собеседника?

«- Юрка, Юрка... - повторил Чапурин. - Чего же ты так живешь - беспризорно. Ведь у нас, погляди, ни одна бабка так не живет... Вдовы, старухи - и те стремятся хозяйство развернуть...

Погляди, как они живут, зайди в хату: скатерти, шторы в три ряда, холодильники, шкафы полированные, ковры, дорожки... А все почему: трудятся люди... А погляди у людей во дворах. Котух на котухе, баз на базу. Коровы, телеки, бычки, коз по скольку, овечек, гусей по полторы сотни, индюшек. А у тебя - пустынь. Почему? Ответь честно».

И Юрка честно ему отвечает: «Охота пожить». Как так? Ведь Чапурин ему именно об этом и толкует! В том-то и трагедия, что говорят они об одном и том же. Только понимание этого «пожить» несколько разное: одному - машина и холодильник, другому - «свобода» и музыка. Аргумент ли для Юрки, что люди деньгам счету не знают, что у них дома ковры да шторы в три ряда? Заходил Юрка однажды в дом к Чапурину, но позавидовал не коврам его, а только радиокомбайну...

И друг его Петро такой же: сбежав от жены и ее родителей, он коротко объясняет: «Пошли они... Горбатиться я буду... Не нужны мне ихние деньги, у нас тоже жить можно... Здесь свобода... Это старики по дурости горбатились всю жизнь, света не видали. А мы - хренушки... Сами грамотные. Жить надо...»

«Жить для себя» - вот что страшно для Екимова. С достатком ли, без достатка, но жизнь «для себя» означает отъединение от других, сперва дальних, затем ближних и, наконец, от себя самого, от того человеческого, что было в тебе или могло быть.

Разве не так случилось у некогда талантливого шофера Николая, шаг за шагом предававшего сперва товарищей по общежитию, потом жену, наконец, и себя самого («Мой товарищ Николай»)? И разве не так произошло и у «дяди Шуры» - редактора районной газеты, который был же когда-то и сердечным и отзывчивым («Частное расследование»)? А теперь - теперь он «прежде всего дорожил своим положением. И не хотел, чтобы чья-то дурь ему жить спокойно мешала» да ухаживать за своими любимыми цветами.

Впрочем, что «дядя Шура», когда даже жена героя - честного журналиста Семена Лаптева, умная, все понимающая женщина, и та просит своего мужа отступиться от защиты попавшего в беду человека, потому что прежде всего о своей семье думать надо: «Когда за тебя возьмутся, тебя начнут шерстить - никто пальцем не шевельнет, ни одна душа не заступится. Все промолчат. На людей не надейся...»

Это разъединение, возникающее порой отчуждение друг от друга, молчаливое согласие, что нет в современной жизни места простому человеческому братству и что чужой хомут шею не должен тереть, больше всего тревожит Екимова. По сути дела, коллизии почти всех его рассказов рождены этим несоответствием между человеческим началом и нечеловеческим равнодушием к беде, к живому.

Виною тому, считает писатель, распространившееся мнение, будто цель жизни каждого - достижение личного счастья, и может оно быть вполне обеспечено материальным достатком, а не работой на совесть, не братством с другими людьми, со всем живым на этой земле.

Нет, Екимов вовсе не сторонник аскетизма. Его до слез волнует людская нужда, особенно, когда случается она на фоне общего довольства. Разве не об этом его тревожные рассказы: «За теплым хлебом», «Старые люди», «Как рассказать?»?

Должен, непременно должен быть у людей достаток. Только не им счастье определяется. Герой рассказа «Музыка в соседнем дворе» совсем было собрался в Заполярье за «длинным рублем», когда осознал вдруг, что никакие дубленки-автомобили не заменят ему радости живого труда на родной земле, рядом с родными ему людьми. Не дадут того счастья, которое получает он каждый день от всего этого безмерно дорогого ему мира.

Там же, где входят в повествование иные темы, вроде «неоруссоистских» мотивов, автор словно бы теряет свою почву под ногами и свое лицо писателя откровенно социального. Там и выразительная фраза екимовская перестает быть пластичной, утрачивая точность слова. Как, например, в рассказе «Старший брат», где публицистический нажим, вытеснив изобразительное начало, обернулся весьма неустойчивой конструкцией на тему «плохого» города и «хорошего» села; пустоты умолчаний, «сварные» швы подстановок и подмен так и лезут в глаза. Противопоставление города и деревни, простительное герою, вряд ли может быть продуктивно для автора, уже не раз показавшего, что те или иные отрицательные явления возникают вовсе не от местожительства людей, но оттого, как они живут, как трудятся, какие сами они.

Зато там, где Екимов - художник, там возникают картины «голографической» выпуклости и выразительности. В таких рассказах, точных до очерковости, жизнь выступает словно бы сама собой, вовлекая читателя в раздумья не только о ней, жизни, но и о себе.

Думается, рассказ - тот самый жанр, что Екимову впору по характеру его дарования. Доводилось читать советы, чтобы осваивал он «большие площади». Но что настоящему писателю соображения о мнимых жанровых рангах, когда и без того его рассказы, объединенные не только общностью проблем, но и своеобразным «единством места и времени» (то и дело встречаются в них названия сел и фамилии героев!, уже известных нам по другим рассказам), складываются в большую эпическую картину современной жизни!

Самое главное в прозе Екимова - тот поиск правды, который ведет писатель в лучших своих рассказах и которым только и живет настоящая литература.

Л-ра: Литературное обозрение. – 1985. – № 3. – С. 44-47.

Произведения

Ключевые слова: Борис Екимов,критика на творчество Бориса Екимова,критика на произведения Бориса Екимова,анализ рассказов Бориса Екимова,скачать критику,скачать анализ,скачать бесплатно,русская литература 20 в.

Тебякины жили напротив бригадной конторы, через дорогу. Сама Наталья числилась при конторе в истопниках да уборщицах. Это было очень удобно: зарплата твердая и дом под рукой. Приезжий народ, когда в конторе оказывалось пусто, шел к Тебякиным и спрашивал, где искать управляющего, зоотехника или еще кого. Им говорили.

И в этот ясный январский день приезжий вошел к Тебякиным во двор, огляделся, опасаясь собаки, крикнул от ворот:

– Хозяева дома?!

Никто ему не ответил. Приезжий прошел по двору. Просторен был тебякинский двор: дом под жестью, рядом теплая кухня флигеля, сараи, катухи. На скотьем базу копошились люди. Приезжий подошел ближе: старик с мальчонкою убирали навоз, набрасывая его в деревянные санки с коробом. В опущенных треухах, телогрейках, валенках с калошами, они работали молча и гостя не видели.

– Здорово живете! – окликнул их приезжий человек.

Старик поднял голову.

– Хозяйка в домах, – сказал он и кончил разговор, возвращаясь к работе.

Мальчик и вовсе глаз не поднял, управляясь лопатой.

– От дяди Левона поклон вам привез, от бабы Лены, – сказал гость.

Старик распрямился, опершись на вилы, поглядел, словно вспомнил, ответил не торопясь:

– Спасибо. Значит, живые-здоровые… Слава Богу.

В эту минуту хозяйка вышла на крыльцо, и старик окликнул ее:

– Наталья, встрень человека!

Мальчик, оставляя лопату, окинул взглядом нагруженные санки, сказал деду:

– Повезли.

По приезжему он лишь скользнул равнодушным взглядом, пристраиваясь к санной упряжке. Веревочная бечева, прилаженная к саням, была длинна, позволяя мальчику и старику удобно впрячься. Они взяли разом и потянули груженые санки по набитой снежной колее в низы, в огород. И согласен был ход старого и малого.

Хозяйка оказалась приветливой и говорливой. В доме, резонов не слушая, она поставила чай и закуску, живо расспрашивая о родне.

– Свекор-то не больно разговорчивый, – сказал гость.

– Старовер, – оправдалась хозяйка. – Кулугурами их раньше называли. Меня взяли, так я с непривычки… – посмеялась она, вспоминая, и, вздохнув, добавила задумчиво: – Баба Маня у нас померла. Дед скучает, и Алешка.

Попили чайку, поговорили. Гость вспомнил о делах.

– Я приехал-то к вашему управу.

– Он на ферме. Алешка вас проводит. Только обедать – к нам. Василий придет. Он всегда дядю Левона поминает и братьев. Они же смолоду… – Хозяйка выбежала во двор, крикнула сына и вернулась. – Глядите к управляющему не заходите обедать, к нам, к нам. А то Василий обидится.

Отворилась дверь, вошел сынишка хозяйки, спросил:

– Звала, мама?

– Проводишь дядю на ферму. Найдешь управа. Понял?

– Санки еще одни с дедой отвезем, – сказал мальчик.

– Ху-ух, делучий… А то без тебя… С дедой…

Сын, ничего не отвечая, повернулся и вышел. Мать покачала головой, сказала, извиняясь:

– Проводит, проводит. Не дитё, а порошина в глазу. Кулугуристый… Быча.

Последнему слову гость посмеялся, но, когда шли они с мальчиком, понял, что слово точное.

Мальчик не больно разговаривал: «да» и «нет». Пухлая розовая губенка выпячивалась вперед, голова была крупной, лобастой. И словно бычился он, глядел недоверчиво, исподлобья.

– В каком же ты классе?

– Во втором.

– Как учишься?

– Без троек.

– В Вихляевке школа? – спросил гость и поглядел на далекую Вихляевскую гору, которая поднималась над округой и светила теперь снежной белью.

– В Вихляевке…

– Пешком или возят?

– Когда как… – уклончиво ответил мальчик.

– Ты в райцентре был?

– Приезжай в гости. У меня сын – ровесник твой.

На мальчике была телогрейка, перешитая из военного, защитного цвета, с ясными пуговицами.

– Мать ватник-то сшила?

– Баба, – коротко ответил мальчик.

– А валенки дед катал, – догадался гость, любуясь аккуратными черными катанками, мягкими даже на погляд.

– Молодец у тебя дед.

Мальчик покосился, давая понять, что эта похвала – лишнее.

Ферма стояла от хутора на отлете, в белом поле, чернея скирдами сена, соломы, силосными курганами. Приземистые строения по окна тонули в снегу. На крышах – пухлые высокие шапки.

Осень в округе тянулась долгая, с дождями. Лишь к Новому году подморозило, неделю шел снег. А теперь разъя́снило. Белесое солнце светило, не грея. Другой день тянул восточный жесткий ветер. Понизу мело. Ленивая поземка дымными ручьями обтекала снежные заструги.

На ферме, на базах ее, стоял птичий гвалт: стайки воробьев перелетали с места на место, ища легкой поживы: тяжелые голуби поднимались сизой тучею, закрывая небо, делали круг и опускались; стрекотали говорливые сороки; чопорное воронье расселось на жердях изгороди в терпеливом ожидании.

«Беларусь», синий тракторенок, пофыркивая дымом, пробирался глубокой колеей вдоль базов. Из прицепа, через рукав, сыпалась в кормушки желтая мешанина силоса. Коровы спешили к корму, слетались птицы.

Мальчик остановил трактор и крикнул:

– Дядя Коля! Управа не видал?!

– В водогрейке! – ответил тракторист. – И отец там.

Последняя скотина выбиралась из темных пещер коровника, от соломенного кургана, что высился посреди база, из-под загата, где в затишке, под ветром, теплей и покойней. Теперь все спешили к силосу, к еде, выстраиваясь над кормушками.

Баз опустел. И тогда объявился посреди него красный бычок. Маленький, взъерошенный, в сосулях, он стоял на снегу, ноги врастопырку, нитка пупка – чуть не до земли, голову опустил, словно обнюхиваясь.

Мальчик заметил его, позвал:

– Быча, быча… Чего тут стоишь?

Телок поднял голову.

– Какой-то ты… Мамка не облизала, глупая… – сказал мальчик и погладил по взъерошенной шерсти.

Бычок еще не походил на скотину, все в нем было детское: мягкое тело, тонкие, в камышинку, ноги, белые, не затвердевшие копыта.

Телок тронул носом руку мальчика и глядел на него большими синими, словно сливины, глазами.

– Ты тут, парень, задубеешь, – сказал мальчик. – Мамка-то где?

Ждать от телка ответа, тем более от такого, было трудно. Мальчик на приезжего оглянулся, сказал:

– Надо его хоть к загату отвесть, там теплей. Пошли, – подтолкнул он телка и почуял его хрупкую плоть.

Телок покачнулся и было упал, но мальчик повел его, оступаясь на ископыченной, колдобистой земле. Он довел бычка да загата – соломенной стены – и здесь отпустил.

– Вот и стой здесь. Понял?

Телок послушно прислонился бочком к соломе.

Мальчик, а за ним приезжий пошли с база, телок проводил их взглядом и закричал тонким блеющим голоском, вытягивая шею.

– Дишканит, – сказал, улыбнувшись, мальчик.

За воротами база стоял мужчина-скотник с вилами.

– Отца ищешь? – спросил он.

– Управа. Вот ему, – ответил мальчик, показывая на гостя.

– В водогрейке все.

– А у вас там телок, – сказал гость.

– Да… Вчера вроде не было.

– Значит, отелилась. Чего же вы его не определите никуда?

Скотник внимательно оглядел гостя, сказал бодро:

– Нехай пообвыкнется день-другой, трошки закалку возьмет. А там и определим. Вот так, – кашлянул он.

Воронье, сидевшее на жердях ограды, от гулкого кашля его лениво поднялось и снова уселось.

– Умная птица, – засмеялся скотник и, кинув на плечо вилы, пошел в коровник.

– Подохнет… – проговорил мальчик, не глядя на приезжего.

А в водогрейке было тепло и людно. Гудело в топке пламя, синел папиросный дым, и лежали на столе бело-рябые арбузы, корки от них и пара ломтей с алой мякотью в лужице сока.

– Откуда арбузы? – удивился приезжий. Управляющий отделением поднялся со скамьи, гостю навстречу, и объяснил:

– Когда силос закладывали, завалили туда несколько машин арбузов. С бахчей оборушки. И ныне открыли яму, прям расхорошие. Покушайте.

Мальчик взглянул на отца, тот понял его и дал ломоть. Гость ел, похваливая, потом спросил управляющего:

– Откуда у тебя телок на базу? У вас же молочного гурта нет?

– Яловых докармливаем. А они видишь… Какого уж бог подаст.

– Ну, и куда ты их?

– Куда… – хмыкнул управляющий, отводя глаза. – Туда. Кто их где ждет? Они же яловыми числятся. Попробуй переиграй. А то ты сам не знаешь…

– Знаю, – опустил глаза приезжий, – да как-то… Все же живая душа.

Управляющий лишь покачал головой. Мальчик доел ломоть, отец обтер ему ладонью мокрый рот и сказал:

– Ну, беги домой.

На воле ветер ударил в лицо стылостью. Но так легко дышалось после дыма и пара! Наносило пресным духом соломы и терпко-бередящим силосом, и даже арбузиком пахло от раскрытой ямы.

Мальчик пошел было напрямую к дороге, к дому. Но вдруг передумал и заспешил к скотьему базу. Там, в затишке, возле соломенной стены загата, красный телок стоял на том же месте.

Недолго думая, мальчик подошел к сену, скирды которого высились неподалеку. В прошлые годы, когда домашняя корова Зорька приносила телят, за ними ухаживали мальчик с покойной бабушкой Маней. И он знал, какое сенце нужно маленькому теленку, правда, попозднее. Зеленое, с листиками. Его пучком подвешивали, и телок похрумкивал.

В большом колхозном скирду найти такое сено было труднее, но мальчик нашел пучок-другой зеленой листовой люцерны и отнес телку.

– Ешь, – сказал он, – ешь, живая душа…

Живая душа… Это было умершей бабы Мани присловье. Она жалела всякую скотину, домашнюю, приблудную, дикую, а когда ее укоряли, оправдывалась: «А как же… Живая душа».

Телок потянулся к пучку сена, шумно понюхал его. А мальчик пошел домой. Вспомнилась бабушка, с которой жили они всегда, до этой осени. Теперь она лежала в земле, на заметенном снегом кладбище. Для мальчика баба Маня пока оставалась почти живой, потому что он долго знал ее и расстался недавно, и потому не мог еще привыкнуть к смерти.

Теперь, по дороге к дому, он поглядел на кладбище: в белом поле чернели кресты.

А дома дед еще не ушел с база: кормил и поил скотину.

– Деда, – спросил мальчик – телок может на одном сене прожить? Малый. Только родился.

– Молочка ему требуется, – ответил дед. – Ныне вот наша Зорька должна принесть. Телочка.

– Нынче, – обрадовался мальчик.

– Ныне, – повторил дед. – Ночь не придется спать. Караулить.

Корова стояла рядом, большая, бокастая, и шумно вздыхала.

А в доме мать готовилась встретить гостя: катала тесто для гусиной лапши, и в духовке что-то спело, сладкий дух горячего печева разносился по хате.

Мальчик пообедал и убежал кататься с кургана и домой заявился лишь вечером.

В доме горели огни. В горнице, за столом, сидели приезжий и вся родня. Отец, мать, дед в новой рубашке, с расчесанной бородой, тетка с дядей и сестры. Мальчик неслышно вошел, разделся, пристроился на кухне и поел. И лишь тогда его заметили.

– А нам и в глаза не влезло, что ты пришел! – удивилась мать. – Садись с нами вечерять.

Мальчик мотнул головой, коротко ответил:

– Я поел, – и ушел в дальнюю комнату. Он стеснялся чужого.

– Ух, и натурный, – попеняла мать. – Прям старичок.

А гость лишь глянул на мальчика и тотчас вспомнил о теленке. Вспомнил и сказал, продолжая начатый разговор:

– Вот живой пример. Теленок, этот, на базу. Ведь колхоз должен лишней скотине радоваться.

– Дожилися… Хозяева… – покачал головою дед.

А мальчик зажег свет в комнате-боковушке, пристроился на кровати с книжкой. Но не читалось. Рядом, через комнату, сидели родные, слышался их говор и смех. Но было тоскливо. Мальчик глядел в темное окно и ждал, когда дед вспомнит о нем и придет. Но дед не приходил. Бабушка бы пришла. Она бы пришла и принесла вкусную печенюшку, из тех, что лежали на столе. Она бы пришла, села рядом, и можно было прилечь к ней на колени, ласкаясь и задремывая.

За окном наливался густой синью январский вечер. Соседний дом, амочаевский, светил будто издалека, а дальше стояла тьма. Ни хутора, ни округи.

И снова вспомнилась баба Маня, словно живая. Так хотелось услышать ее голос, тяжелую шаркающую походку, почуять руку. В каком-то оцепенении мальчик поднялся, подошел к окну и, глядя в глухую синеву, позвал:

– Бабаня… Бабань… Бабанечка…

Он вцепился руками в подоконник и глазами впился во тьму, ожидая. Он ждал, слезы стояли в его глазах. Он ждал и, казалось, видел через тьму кладбище, занесенное белым снегом.

Бабушка не пришла. Мальчик вернулся к кровати и сел, теперь уже никуда не глядя, никого не ожидая. В комнату заглянула сестра. Он приказал ей:

– У-у, быча… – укорила сестра, но ушла.

Мальчик не слышал ее, потому что вдруг ясно понял: бабушка никогда не придет. Мертвые не приходят. Их уже никогда не будет, вроде и не было. Настанет лето, потом снова зима… Школу он кончит, в армию уйдет, а бабушки все не будет. Она осталась лежать в глубокой могиле. И ничем ее не поднять.

Слезы высохли. Стало вроде легче.

А потом вспомнился телок с колхозной фермы. Он должен умереть нынешней ночью. Умереть и тоже никогда не оживеть. Другие телки будут дожидаться весны и дождутся ее. Задрав хвосты, будут носиться по обтаявшему базу. Потом лето настанет, и вовсе хорошо: зеленая трава, вода, по выгону бродить, бодаться, играясь.

Мальчик решил все разом: он возьмет сейчас санки, привезет бычка и поселит в кухне, с козлятами. И пусть он не умирает, потому что живым лучше, чем мертвым.

Он проскользнул в кухню, схватил одежонку и кинулся из дома. Деревянные санки с коробом были легки. И мальчик рысью помчался напрямую к амбарам, а потом по гладкой накатанной дороге от хутора к ферме.

Позади оставались желтые огни домов, впереди открывалась смутно белеющая степь и небо над ней.

Месяц уже истаивал, белый его рожок светил неярко: поблескивала накатанная дорога, посверкивал на застругах искрами снег. А в небе такой же молочный шлях тянулся через звездное поле, но ярче земного горели льдистые огни, от края до края.

Желтые фонари скотного двора и совсем робкие, прижмуренные окошки фермы ничего не освещали. Свет поярче лился от теплой кочегарки, где и теперь сидел человек.

Но мальчику не нужны были чужие глаза, и он обошел скотный баз снизу, от речки. Он сердцем чуял, что телок сейчас там, где он оставил его, у ворот, под стеною загата.

Телок был на месте. Он уже не стоял, а лежал, привалясь к стене соломы. И тело его, остывая, принимало холод, и лишь сердце еще слабо стучало в теплом нутре.

Мальчик распахнул пальто и, обняв теленка, прижался к нему, согревая. Сначала телок ничего не понял, потом заворочался. Мать он почуял, теплую маму, которая наконец пришла, и пахло от нее сладким духом, какого давно просила изголодавшая и иззябшая, но живая душа.

Настелив в санки соломы, мальчик повалил телка в короб и сверху его соломой накрыл, сохраняя тепло. И двинулся к дому. Он торопился, спешил. В доме могли его спохватиться.

Он въехал на баз от сенника, из темноты, и втянул теленка в кухню, к козлятам. Учуяв человека, козлята затопотили, заблеяли, кинулись к мальчику, ожидая, что им привели матерей. Мальчик устроил теленка у теплой трубки и вышел во двор.

– Ну, моя хорошая, давай, давай… Давай Зорюшка…

– Деда! – позвал мальчик.

Дед с фонарем вышел на баз.

– Чего тебе?

– Деда, я телка привез, с фермы.

– С какой фермы? – удивился дед. – Какого телка?

– С колхозной. Он там к утру бы замерз. Я его привез.

– Кто тебя научил? – растерялся дед. – Ты что? Либо умом рухнулся?

Мальчик поднял на него вопрошающие глаза и спросил:

– Ты хочешь, чтобы он помер и его кобели по хутору таскали? А он – живая душа… да!

– Погоди. Паморки отбил. Это какой телок? Обскажи.

Мальчик рассказал сегодняшнее, дневное, и снова попросил:

– Деда, пускай он живет. Я за ним буду доглядать. Я совладаю.

– Ладно, – выдохнул дед. – Чего-нибудь придумаем. Ох, отцу-то, отцу неладно. Он где, телок-то?

– В кухне, у козлят отогревается. Он нынче не ел.

– Ладно, – махнул рукой дед, ему вдруг почудилось нужное. – Семь бед… Только бы нас Зорька не подвела. Я тут сам управлюсь. И молчи. Я сам.

– Ты где пропадал? – спросила мать.

– У Шляпужков, – ответил он ей и стал собираться ко сну.

Он чуял, что его познабливает, и, когда очутился в постели, устроил себе тесную пещерку под одеялом, надышал ее до жары и лишь потом высунулся наружу, решил дождаться деда.

Но разом сморил его крепкий сон. Сначала мальчик вроде все слышал и видел: огонь в соседней комнате, голоса, и рожок месяца в верхней шипке окна светил ему. А потом все затуманилось, лишь белый небесный свет становился ярче и ярче, и теплом пахнуло оттуда, таким знакомым, родным, что, даже не видя, мальчик понял: это баба Маня идет. Ведь он звал ее, и она, поспешая, идет к внуку.

Тяжело было открыть глаза, но он открыл их, и ослепило его светлое, словно солнышко, бабы Мани лицо. Она торопилась навстречу, протягивая руки. Она не шла, не бежала, она плыла по ясному летнему дню, а рядом с ней красный телочек вился.

– Бабаня… Быча… – прошептал мальчик, и тоже поплыл, раскинув руки.

Дед вернулся в хату, когда за столом еще сидели. Он вошел, встал у порога и сказал:

– Радуйтесь, хозяева… Зорька двух принесла. Телочка и бычок.

Из-за стола и из хаты всех разом выдуло. Дед усмехнулся вослед и прошел к внуку, свет зажег.

Мальчик спал. Дед хотел было погасить свет, но рука остановилась. Он стоял и глядел.

Как хорошеет детское лицо, когда сморит его сон. Все дневное, отлетев, не оставляет следа. Заботы, нужды еще не полонили сердце и ум, когда и ночь – не спасенье, и дневная тревога дремлет в скорбных морщинах, не уходя. Все это – впереди. А теперь добрый ангел мягким крылом своим прогоняет несладкое, и снятся золотые сны, и расцветают детские лица. И глядеть на них – утешенье.

Свет ли, топот ли на крыльце и в коридоре потревожили мальчика, он заворочался, зачмокал губенками, прошелестел: «Бабаня… Быча…» – и засмеялся.

Дед погасил электричество, дверь прикрыл. Пусть спит.

Живая душа

Тебякины жили напротив бригадной конторы, через дорогу. Сама Наталья числилась при конторе в истопниках да уборщицах. Это было очень удобно: зарплата твердая и дом под рукой. Приезжий народ, когда в конторе оказывалось пусто, шел к Тебякиным и спрашивал, где искать управляющего, зоотехника или еще кого. Им говорили.

И в этот ясный январский день приезжий вошел к Тебякиным во двор, огляделся, опасаясь собаки, крикнул от ворот:

– Хозяева дома?!

Никто ему не ответил. Приезжий прошел по двору. Просторен был тебякинский двор: дом под жестью, рядом теплая кухня флигеля, сараи, катухи. На скотьем базу копошились люди. Приезжий подошел ближе: старик с мальчонкою убирали навоз, набрасывая его в деревянные санки с коробом. В опущенных треухах, телогрейках, валенках с калошами, они работали молча и гостя не видели.

– Здорово живете! – окликнул их приезжий человек.

Старик поднял голову.

– Хозяйка в домах, – сказал он и кончил разговор, возвращаясь к работе.

Мальчик и вовсе глаз не поднял, управляясь лопатой.

– От дяди Левона поклон вам привез, от бабы Лены, – сказал гость.

Старик распрямился, опершись на вилы, поглядел, словно вспомнил, ответил не торопясь:

– Спасибо. Значит, живые-здоровые… Слава Богу.

В эту минуту хозяйка вышла на крыльцо, и старик окликнул ее:

– Наталья, встрень человека!

Мальчик, оставляя лопату, окинул взглядом нагруженные санки, сказал деду:

– Повезли.

По приезжему он лишь скользнул равнодушным взглядом, пристраиваясь к санной упряжке. Веревочная бечева, прилаженная к саням, была длинна, позволяя мальчику и старику удобно впрячься. Они взяли разом и потянули груженые санки по набитой снежной колее в низы, в огород. И согласен был ход старого и малого.

Хозяйка оказалась приветливой и говорливой. В доме, резонов не слушая, она поставила чай и закуску, живо расспрашивая о родне.

– Свекор-то не больно разговорчивый, – сказал гость.

– Старовер, – оправдалась хозяйка. – Кулугурами их раньше называли. Меня взяли, так я с непривычки… – посмеялась она, вспоминая, и, вздохнув, добавила задумчиво: – Баба Маня у нас померла. Дед скучает, и Алешка.

Попили чайку, поговорили. Гость вспомнил о делах.

– Я приехал-то к вашему управу.

– Он на ферме. Алешка вас проводит. Только обедать – к нам. Василий придет. Он всегда дядю Левона поминает и братьев. Они же смолоду… – Хозяйка выбежала во двор, крикнула сына и вернулась. – Глядите к управляющему не заходите обедать, к нам, к нам. А то Василий обидится.

Отворилась дверь, вошел сынишка хозяйки, спросил:

– Звала, мама?

– Проводишь дядю на ферму. Найдешь управа. Понял?

– Санки еще одни с дедой отвезем, – сказал мальчик.

– Ху-ух, делучий… А то без тебя… С дедой…

Сын, ничего не отвечая, повернулся и вышел. Мать покачала головой, сказала, извиняясь:

– Проводит, проводит. Не дитё, а порошина в глазу. Кулугуристый… Быча.

Последнему слову гость посмеялся, но, когда шли они с мальчиком, понял, что слово точное.

Мальчик не больно разговаривал: «да» и «нет». Пухлая розовая губенка выпячивалась вперед, голова была крупной, лобастой. И словно бычился он, глядел недоверчиво, исподлобья.

– В каком же ты классе?

– Во втором.

– Как учишься?

– Без троек.

– В Вихляевке школа? – спросил гость и поглядел на далекую Вихляевскую гору, которая поднималась над округой и светила теперь снежной белью.

– В Вихляевке…

– Пешком или возят?

– Когда как… – уклончиво ответил мальчик.

– Ты в райцентре был?

– Приезжай в гости. У меня сын – ровесник твой.

На мальчике была телогрейка, перешитая из военного, защитного цвета, с ясными пуговицами.

– Мать ватник-то сшила?

– Баба, – коротко ответил мальчик.

– А валенки дед катал, – догадался гость, любуясь аккуратными черными катанками, мягкими даже на погляд.

– Молодец у тебя дед.

Мальчик покосился, давая понять, что эта похвала – лишнее.

Ферма стояла от хутора на отлете, в белом поле, чернея скирдами сена, соломы, силосными курганами. Приземистые строения по окна тонули в снегу. На крышах – пухлые высокие шапки.

Осень в округе тянулась долгая, с дождями. Лишь к Новому году подморозило, неделю шел снег. А теперь разъя́снило. Белесое солнце светило, не грея. Другой день тянул восточный жесткий ветер. Понизу мело. Ленивая поземка дымными ручьями обтекала снежные заструги.

На ферме, на базах ее, стоял птичий гвалт: стайки воробьев перелетали с места на место, ища легкой поживы: тяжелые голуби поднимались сизой тучею, закрывая небо, делали круг и опускались; стрекотали говорливые сороки; чопорное воронье расселось на жердях изгороди в терпеливом ожидании.

«Беларусь», синий тракторенок, пофыркивая дымом, пробирался глубокой колеей вдоль базов. Из прицепа, через рукав, сыпалась в кормушки желтая мешанина силоса. Коровы спешили к корму, слетались птицы.

Мальчик остановил трактор и крикнул:

– Дядя Коля! Управа не видал?!

– В водогрейке! – ответил тракторист. – И отец там.

Последняя скотина выбиралась из темных пещер коровника, от соломенного кургана, что высился посреди база, из-под загата, где в затишке, под ветром, теплей и покойней. Теперь все спешили к силосу, к еде, выстраиваясь над кормушками.

Баз опустел. И тогда объявился посреди него красный бычок. Маленький, взъерошенный, в сосулях, он стоял на снегу, ноги врастопырку, нитка пупка – чуть не до земли, голову опустил, словно обнюхиваясь.

Мальчик заметил его, позвал:

– Быча, быча… Чего тут стоишь?

Телок поднял голову.

– Какой-то ты… Мамка не облизала, глупая… – сказал мальчик и погладил по взъерошенной шерсти.

Бычок еще не походил на скотину, все в нем было детское: мягкое тело, тонкие, в камышинку, ноги, белые, не затвердевшие копыта.

Телок тронул носом руку мальчика и глядел на него большими синими, словно сливины, глазами.

– Ты тут, парень, задубеешь, – сказал мальчик. – Мамка-то где?

Ждать от телка ответа, тем более от такого, было трудно. Мальчик на приезжего оглянулся, сказал:

– Надо его хоть к загату отвесть, там теплей. Пошли, – подтолкнул он телка и почуял его хрупкую плоть.

Телок покачнулся и было упал, но мальчик повел его, оступаясь на ископыченной, колдобистой земле. Он довел бычка да загата – соломенной стены – и здесь отпустил.

– Вот и стой здесь. Понял?

Телок послушно прислонился бочком к соломе.

Мальчик, а за ним приезжий пошли с база, телок проводил их взглядом и закричал тонким блеющим голоском, вытягивая шею.

– Дишканит, – сказал, улыбнувшись, мальчик.

За воротами база стоял мужчина-скотник с вилами.

– Отца ищешь? – спросил он.

– Управа. Вот ему, – ответил мальчик, показывая на гостя.

– В водогрейке все.

– А у вас там телок, – сказал гость.

– Да… Вчера вроде не было.

– Значит, отелилась. Чего же вы его не определите никуда?

Скотник внимательно оглядел гостя, сказал бодро:

– Нехай пообвыкнется день-другой, трошки закалку возьмет. А там и определим. Вот так, – кашлянул он.

Воронье, сидевшее на жердях ограды, от гулкого кашля его лениво поднялось и снова уселось.

– Умная птица, – засмеялся скотник и, кинув на плечо вилы, пошел в коровник.

– Подохнет… – проговорил мальчик, не глядя на приезжего.

А в водогрейке было тепло и людно. Гудело в топке пламя, синел папиросный дым, и лежали на столе бело-рябые арбузы, корки от них и пара ломтей с алой мякотью в лужице сока.

– Откуда арбузы? – удивился приезжий. Управляющий отделением поднялся со скамьи, гостю навстречу, и объяснил:

– Когда силос закладывали, завалили туда несколько машин арбузов. С бахчей оборушки. И ныне открыли яму, прям расхорошие. Покушайте.

Мальчик взглянул на отца, тот понял его и дал ломоть. Гость ел, похваливая, потом спросил управляющего:

– Откуда у тебя телок на базу? У вас же молочного гурта нет?

– Яловых докармливаем. А они видишь… Какого уж бог подаст.

– Ну, и куда ты их?

– Куда… – хмыкнул управляющий, отводя глаза. – Туда. Кто их где ждет? Они же яловыми числятся. Попробуй переиграй. А то ты сам не знаешь…

– Знаю, – опустил глаза приезжий, – да как-то… Все же живая душа.

Управляющий лишь покачал головой. Мальчик доел ломоть, отец обтер ему ладонью мокрый рот и сказал:

– Ну, беги домой.

На воле ветер ударил в лицо стылостью. Но так легко дышалось после дыма и пара! Наносило пресным духом соломы и терпко-бередящим силосом, и даже арбузиком пахло от раскрытой ямы.

Мальчик пошел было напрямую к дороге, к дому. Но вдруг передумал и заспешил к скотьему базу. Там, в затишке, возле соломенной стены загата, красный телок стоял на том же месте.

Недолго думая, мальчик подошел к сену, скирды которого высились неподалеку. В прошлые годы, когда домашняя корова Зорька приносила телят, за ними ухаживали мальчик с покойной бабушкой Маней. И он знал, какое сенце нужно маленькому теленку, правда, попозднее. Зеленое, с листиками. Его пучком подвешивали, и телок похрумкивал.

В большом колхозном скирду найти такое сено было труднее, но мальчик нашел пучок-другой зеленой листовой люцерны и отнес телку.

– Ешь, – сказал он, – ешь, живая душа…

Живая душа… Это было умершей бабы Мани присловье. Она жалела всякую скотину, домашнюю, приблудную, дикую, а когда ее укоряли, оправдывалась: «А как же… Живая душа».

Телок потянулся к пучку сена, шумно понюхал его. А мальчик пошел домой. Вспомнилась бабушка, с которой жили они всегда, до этой осени. Теперь она лежала в земле, на заметенном снегом кладбище. Для мальчика баба Маня пока оставалась почти живой, потому что он долго знал ее и расстался недавно, и потому не мог еще привыкнуть к смерти.

Теперь, по дороге к дому, он поглядел на кладбище: в белом поле чернели кресты.

А дома дед еще не ушел с база: кормил и поил скотину.

– Деда, – спросил мальчик – телок может на одном сене прожить? Малый. Только родился.

– Молочка ему требуется, – ответил дед. – Ныне вот наша Зорька должна принесть. Телочка.

– Нынче, – обрадовался мальчик.

– Ныне, – повторил дед. – Ночь не придется спать. Караулить.

Корова стояла рядом, большая, бокастая, и шумно вздыхала.

А в доме мать готовилась встретить гостя: катала тесто для гусиной лапши, и в духовке что-то спело, сладкий дух горячего печева разносился по хате.

Мальчик пообедал и убежал кататься с кургана и домой заявился лишь вечером.

В доме горели огни. В горнице, за столом, сидели приезжий и вся родня. Отец, мать, дед в новой рубашке, с расчесанной бородой, тетка с дядей и сестры. Мальчик неслышно вошел, разделся, пристроился на кухне и поел. И лишь тогда его заметили.

– А нам и в глаза не влезло, что ты пришел! – удивилась мать. – Садись с нами вечерять.

Мальчик мотнул головой, коротко ответил:

– Я поел, – и ушел в дальнюю комнату. Он стеснялся чужого.

– Ух, и натурный, – попеняла мать. – Прям старичок.

А гость лишь глянул на мальчика и тотчас вспомнил о теленке. Вспомнил и сказал, продолжая начатый разговор:

– Вот живой пример. Теленок, этот, на базу. Ведь колхоз должен лишней скотине радоваться.

– Дожилися… Хозяева… – покачал головою дед.

А мальчик зажег свет в комнате-боковушке, пристроился на кровати с книжкой. Но не читалось. Рядом, через комнату, сидели родные, слышался их говор и смех. Но было тоскливо. Мальчик глядел в темное окно и ждал, когда дед вспомнит о нем и придет. Но дед не приходил. Бабушка бы пришла. Она бы пришла и принесла вкусную печенюшку, из тех, что лежали на столе. Она бы пришла, села рядом, и можно было прилечь к ней на колени, ласкаясь и задремывая.

За окном наливался густой синью январский вечер. Соседний дом, амочаевский, светил будто издалека, а дальше стояла тьма. Ни хутора, ни округи.

И снова вспомнилась баба Маня, словно живая. Так хотелось услышать ее голос, тяжелую шаркающую походку, почуять руку. В каком-то оцепенении мальчик поднялся, подошел к окну и, глядя в глухую синеву, позвал:

– Бабаня… Бабань… Бабанечка…

Он вцепился руками в подоконник и глазами впился во тьму, ожидая. Он ждал, слезы стояли в его глазах. Он ждал и, казалось, видел через тьму кладбище, занесенное белым снегом.

Бабушка не пришла. Мальчик вернулся к кровати и сел, теперь уже никуда не глядя, никого не ожидая. В комнату заглянула сестра. Он приказал ей:

– У-у, быча… – укорила сестра, но ушла.

Мальчик не слышал ее, потому что вдруг ясно понял: бабушка никогда не придет. Мертвые не приходят. Их уже никогда не будет, вроде и не было. Настанет лето, потом снова зима… Школу он кончит, в армию уйдет, а бабушки все не будет. Она осталась лежать в глубокой могиле. И ничем ее не поднять.

Слезы высохли. Стало вроде легче.

А потом вспомнился телок с колхозной фермы. Он должен умереть нынешней ночью. Умереть и тоже никогда не оживеть. Другие телки будут дожидаться весны и дождутся ее. Задрав хвосты, будут носиться по обтаявшему базу. Потом лето настанет, и вовсе хорошо: зеленая трава, вода, по выгону бродить, бодаться, играясь.

Мальчик решил все разом: он возьмет сейчас санки, привезет бычка и поселит в кухне, с козлятами. И пусть он не умирает, потому что живым лучше, чем мертвым.

Он проскользнул в кухню, схватил одежонку и кинулся из дома. Деревянные санки с коробом были легки. И мальчик рысью помчался напрямую к амбарам, а потом по гладкой накатанной дороге от хутора к ферме.

Позади оставались желтые огни домов, впереди открывалась смутно белеющая степь и небо над ней.

Месяц уже истаивал, белый его рожок светил неярко: поблескивала накатанная дорога, посверкивал на застругах искрами снег. А в небе такой же молочный шлях тянулся через звездное поле, но ярче земного горели льдистые огни, от края до края.

Желтые фонари скотного двора и совсем робкие, прижмуренные окошки фермы ничего не освещали. Свет поярче лился от теплой кочегарки, где и теперь сидел человек.

Но мальчику не нужны были чужие глаза, и он обошел скотный баз снизу, от речки. Он сердцем чуял, что телок сейчас там, где он оставил его, у ворот, под стеною загата.

Телок был на месте. Он уже не стоял, а лежал, привалясь к стене соломы. И тело его, остывая, принимало холод, и лишь сердце еще слабо стучало в теплом нутре.

Мальчик распахнул пальто и, обняв теленка, прижался к нему, согревая. Сначала телок ничего не понял, потом заворочался. Мать он почуял, теплую маму, которая наконец пришла, и пахло от нее сладким духом, какого давно просила изголодавшая и иззябшая, но живая душа.

Настелив в санки соломы, мальчик повалил телка в короб и сверху его соломой накрыл, сохраняя тепло. И двинулся к дому. Он торопился, спешил. В доме могли его спохватиться.

Он въехал на баз от сенника, из темноты, и втянул теленка в кухню, к козлятам. Учуяв человека, козлята затопотили, заблеяли, кинулись к мальчику, ожидая, что им привели матерей. Мальчик устроил теленка у теплой трубки и вышел во двор.

– Ну, моя хорошая, давай, давай… Давай Зорюшка…

– Деда! – позвал мальчик.

Дед с фонарем вышел на баз.

– Чего тебе?

– Деда, я телка привез, с фермы.

– С какой фермы? – удивился дед. – Какого телка?

– С колхозной. Он там к утру бы замерз. Я его привез.

– Кто тебя научил? – растерялся дед. – Ты что? Либо умом рухнулся?

Мальчик поднял на него вопрошающие глаза и спросил:

– Ты хочешь, чтобы он помер и его кобели по хутору таскали? А он – живая душа… да!

– Погоди. Паморки отбил. Это какой телок? Обскажи.

Мальчик рассказал сегодняшнее, дневное, и снова попросил:

– Деда, пускай он живет. Я за ним буду доглядать. Я совладаю.

– Ладно, – выдохнул дед. – Чего-нибудь придумаем. Ох, отцу-то, отцу неладно. Он где, телок-то?

– В кухне, у козлят отогревается. Он нынче не ел.

– Ладно, – махнул рукой дед, ему вдруг почудилось нужное. – Семь бед… Только бы нас Зорька не подвела. Я тут сам управлюсь. И молчи. Я сам.

– Ты где пропадал? – спросила мать.

– У Шляпужков, – ответил он ей и стал собираться ко сну.

Он чуял, что его познабливает, и, когда очутился в постели, устроил себе тесную пещерку под одеялом, надышал ее до жары и лишь потом высунулся наружу, решил дождаться деда.

Но разом сморил его крепкий сон. Сначала мальчик вроде все слышал и видел: огонь в соседней комнате, голоса, и рожок месяца в верхней шипке окна светил ему. А потом все затуманилось, лишь белый небесный свет становился ярче и ярче, и теплом пахнуло оттуда, таким знакомым, родным, что, даже не видя, мальчик понял: это баба Маня идет. Ведь он звал ее, и она, поспешая, идет к внуку.

Тяжело было открыть глаза, но он открыл их, и ослепило его светлое, словно солнышко, бабы Мани лицо. Она торопилась навстречу, протягивая руки. Она не шла, не бежала, она плыла по ясному летнему дню, а рядом с ней красный телочек вился.

– Бабаня… Быча… – прошептал мальчик, и тоже поплыл, раскинув руки.

Дед вернулся в хату, когда за столом еще сидели. Он вошел, встал у порога и сказал:

– Радуйтесь, хозяева… Зорька двух принесла. Телочка и бычок.

Из-за стола и из хаты всех разом выдуло. Дед усмехнулся вослед и прошел к внуку, свет зажег.

Мальчик спал. Дед хотел было погасить свет, но рука остановилась. Он стоял и глядел.

Как хорошеет детское лицо, когда сморит его сон. Все дневное, отлетев, не оставляет следа. Заботы, нужды еще не полонили сердце и ум, когда и ночь – не спасенье, и дневная тревога дремлет в скорбных морщинах, не уходя. Все это – впереди. А теперь добрый ангел мягким крылом своим прогоняет несладкое, и снятся золотые сны, и расцветают детские лица. И глядеть на них – утешенье.

Свет ли, топот ли на крыльце и в коридоре потревожили мальчика, он заворочался, зачмокал губенками, прошелестел: «Бабаня… Быча…» – и засмеялся.

Дед погасил электричество, дверь прикрыл. Пусть спит.

← Вернуться

×
Вступай в сообщество «tvmoon.ru»!
ВКонтакте:
Я уже подписан на сообщество «tvmoon.ru»